плеча. Вот тебе опять бабахнуло раз за разом… Совсем близко. Даже голоса послышались. А когда кто-то матерком запустил, тут стало ясно: наши это! Свернула за поворот, и верно: наши! Кучкой стоят на краю болотины: два солдата и старший сержант Феликс, прежний мой помкомвзвод. Его больше Фелей звали: молодой, а уж с животиком. Один солдат почему-то в мокрых подштанниках, у другого в руках моток телефонного шнура. Феля в самый раз стрельнул куда-то в болото и глядит туда из-под зажатого в руке пистолета. Увидел меня и вроде обрадовался: во, Кузина идет! Давай сюда, Кузина! Винтовка с тобой? Подхожу, ничего не понимаю. А в чем дело? — спрашиваю. Да вот, говорит, там немец затоп, по самую хрючку. Кидали ему телефонный провод — не берет. Чухин пробовал доплыть — ничего не вышло, говорит, больно топко, коряг полно… Вишь, говорит, поваленное дерево? Метрах в тридцати отсюдова? Так вот там… А вода черная, жуткая, в желтых пузырях, как в болячках. И там, под мертвым деревом, в сам деле торчит что-то непонятное, тиной опутанное. Дак то, говорю, пень небось? Поди, поблазнилось… А Феля досадует: какой пень? Он за сук вытянутой рукой держался. А сичас бросил ветку и сам в воду осел. Слушай, пугаюсь я, а если это не немец, а ты стреляешь? Это же трибунал… Да немец это, злится Феля, я ему кричал — ничего не понимает. Наш бы сказал чего-нибудь… Мало ли чего он молчит, не соглашаюсь я, а он: да точно, немец! На нем только что кепка была с козырьком и белым орлом спереди. Вот на, погляди лучше… Феля дает мне биноколь. Я принялась шариться по мшаре. В стеклах все рябит, шатается, никак не найду это место, а Феля дергает за рукав: ты, Кузина, давай жахни из винтовки. Я пробовал из «тэтэ» — далековато. А у тебя получится с одного разу. Как это жахни? — спрашиваю. Ты что, Феля? А он: дак чего ж он будет так-то? Лучше уж сразу… Все равно не достать, уже пробовали. Давай, а? А чего делать? По мне, говорит, черт бы с ним, нехай топнет, я его сюда не звал… А вот не уйдешь: что-то не пускает… Так что давай, Дусь. А то я мажу: далековато для «тэтэ». Палял, палял — одну только шапку сшиб. А ты сразу бы… Феля еще чтой-то кричал, а мне будто заложило уши: увидела я его! Через биноколь немец очутился совсем вот он! Аж сердце спотыкнулось, когда он замелькал в такой близости. Гляжу: весь заляпан ряской, должно, пулями напорскало. Сперва показалось, будто тина на голове, а это бинты позеленелые. Грязная тряпка застила ему один глаз, а другой выжидаючи уставился на меня… Так, бывало, в голодню глядел на меня нищий, подам ли я чего или нет. Такой это был страшный зрак из глубины черепа! А что я ему могу дать, окромя пули? А он, вижу, еще и говорит чтой-то, губами шевелит… А губы вровень с водой, и слов у него не получается, а вылупляются одни только пузыри. Выплывают изо рта и лопаются, выплывают и лопаются… И тут меня вымутило. Видно, подошел мой край: вот как по этим черепам настрелялась я! Бросила я биноколь, зажала рот и кинулась в кусты… Что потом было — ничего не помню. Очнулась аж в Лукиянах. Поместили меня в лазарет, а там и открылось, что я третий месяц в положении…
Поймав мой недоуменный взгляд, Лукьяновна неожиданно повысила голос, запричётывала с укоризной:
— Чего глядишь так-то? Что было, то и говорю. Девке трудно сохраниться на войне. Всяк вокруг тебя трется. Кто травку протянет, кто норовит лапануть, а кто сальным анекдотом отмычку подбирает… А их, охочих, — ступить негде. В кустики пойдешь, а они вот они: бегут подглядывать… Дак и я была молодая, не из колоды сделанная. Тоже хотелось верить… Отмахивалась, отмахивалась, да и выбрала себе охранщика, чтоб хоть остальные б не липли. А мово охранщика взяло да и убило тем же летом под Опочкой. И убило-то нехорошо — бомбой, прямым попаданием. Токмо сапог от него нашла. Выковырнула оторванную ногу, схоронила в утайке, а сапог отмыла и себе взяла на память. Такие вот окопные переглядки…
— Да я ничего, — смутился я таким поворотом нашей беседы. — Это тебе, Евдокия Лукьяновна, показалось, будто я чего-то…
— Ну, доскажу уж… — Лукьяновна умиротворенно погладила кота. — Оклемалась я в лазарете, выписали мне литер, дали два куска мыла, пять пачек перловки, запихнула все в вещмешок, туда же положила тот его сапог и покатила в свои Ухнали Симку донашивать, сама будто подстреленная… А, да ладно про то… Чего уж: жизнь миновала… А сапог я и доси берегу, там вон, в сундуке. Достану когда, поплачу, поразговариваю… Хочешь, покажу?
— Да нет, не стоит.
— Ну тади, голубь, пошли яблоки собирать.
И, вставая, запричётывала:
— Ой ти, ой ти, о-хо-хо, ноженьки мои несмазанные!
Натрусить рюкзак яблок большой сноровки не надобно. Через какие-то полчаса я уже попрощался с Лукьяновной.
Шел вниз и оглядывался: что-то мешало ровному ходу…
Перед мостком я еще раз оглянулся.
От переправы к каждому заречному двору по узволоку вела своя тропа — белесая лента по кудрявой мураве. Какая пошире, а какая — поуже. Смотря, сколько людей по ней ежедень хаживало. Поискал я и тропу Евдокии Лукьяновны, но на зеленом сукне косогора виднелись одни только редкие стежки… Сама же баба Пуля все еще стояла возле свой опаленной избы, держа на руках черно-белого кота, ближайшего родственника, имя которого я не сподобился спросить.
А над речкой, над ее притененными водами, опять мелькала ярко-желтая бабочка — наверняка другая, но мне казалось, будто она все еще та, утренняя, потерявшая что-то в поречных ивняках…
Или она сама чья-то потерявшаяся душа…
На рыбачьей тропе
Из рассказов о природе
Тридцать зерен
Ночью на мокрые деревья упал снег, согнул ветви своей рыхлой сырой тяжестью, а потом его схватило морозцем, и снег теперь держался на ветках крепко, будто засахаренная вата.
Прилетела синичка, попробовала расковырять намерзь. Но снег был тверд, и она озабоченно поглядела по сторонам, словно спрашивая: «Как же теперь быть?»
Я отворил форточку, положил на обе перекладины двойных рам линейку, закрепил ее кнопками и через каждый сантиметр расставил конопляные зерна. Первое зернышко